В небольшом, скупо освещенном кабинете меня встретила женщина. Она могла бы показаться молодой, если судить по здоровому цвету лица и весьма стройной, почти девичьей фигуре. Но при ближайшем рассмотрении лицо ее оказалось стареющим, с намечающейся сеткой тонких и мелких морщин, из тех, что наводят на мысль о потрескавшемся пергаменте.
Дама приветливо подала мне изящно очерченную руку, я неловко поклонился, впервые испытав неудобство за возможный недостаток манер.
Несмотря на внешние признаки увядания, глаза дамы, яркие и полные жизни, составляли, несомненно, украшение ее личности и невольно притягивали к себе внимание собеседника. Темно-карие, большие, на редкость красивого разреза, они смотрели хоть и ласково, но неглубоко – в их взгляде этом внимательный наблюдатель, несомненно, заметил бы кроме внешней приветливости отсутствие той внутренней доброты, которая так привлекает собеседника.
Ее взгляд хоть и открывал душу, но уже с порога гостю открывалась там пустота, безразличие и отчетливое (и, признаться, не вполне понятное для столь высокой особы) стремление понравиться и сыграть на собственном внешнем очаровании. Под стать этому впечатлению оказался и голос – грубый и без всяких оттенков, с акцентом, который я определил как датский, вспомнив о происхождении собеседницы.
Императрица Мария Федоровна – это, конечно, была она – поинтересовалась моим мнением об ужасных des menees politiques нигилистов.
Я почтительно ответил, что, хоть дело это, безусловно, носит характер политический, однако к известным ей нигилистам, как, впрочем, каким-то другим деятелям отношения не имеет – источник угрозы лежит в совершенно иной плоскости.
«Ах нет! Как же?! – довольно живо воскликнула императрица. – Конечно, это дело нигилистов! Мне это сказал Иван Николаевич».
«Я следил за действиями этих господ, – отвечал я, – и могу заверить ваше величество – хоть они и поддерживали отношения с молодыми людьми нигилистического склада, но действия их совершенно обособлены. Никто из ныне здравствующих подданных нашего государя не имел о них понятия. Эти политические злоумышления – увы, продукт совсем иного образа мыслей. Ваш Иван Николаевич ошибается или же введен в заблуждение».
Моя собеседница нахмурилась и принялась раздраженно постукивать костяшками пальцев по столику.
«Нет, как же. Il a affirme, что все эти беспорядки – дело рук нигилистов. Я уверена, это так и есть».
Ласковые только что глаза смотрели на меня уже откровенно недоброжелательно. Было очевидно, что мнение ее уже сложилось и вряд ли изменится, во всяком случае, под действием моих слов. Осознавая сложность своего положения (у меня не было уверенности, что государь, беседа с коим еще только предстояла, одобрит излишнюю откровенность, хотя бы и с его ближайшим окружением), я постарался отделаться общими фразами, с каждой секундой ощущая растущую неприязненность собеседницы.
«Чем же вы объясните эти беспорядки?» – недовольным голосом спросила императрица.
«Мадам, – отвечал я (мы были предупреждены, что в приватной беседе с членами Фамилии следует избегать титулования), – эта дикость, разумеется, имеет свое объяснение. Но оно столь не соответствует сложившимся у вас представлениям, что я полагаю разумным представить его сначала вашему августейшему супругу – и пусть уж он сам решает, в какой мере эти объяснения будут представлены вам».
«Са se peut, вы и правы», – сухо сказала императрица и холодно со мною рассталась.
Я покинул кабинет вслед за давешним придворным чином, думая о том, что этот разговор есть, вероятно, первый звонок, возвещающий о том недоверии и настороженности, с которыми мы будем приняты …
Прошел час, во время которого нас пригласили к легкому обеду – ланчу, как сказали бы в наше время. Потом состоялось и общее представление: Александр Третий вышел, грузный, огромный, неприветливый. Сразу оценив гостей, он, видимо, выделил Каретникова как старшего годами и обратился к нему:
– Вы и ваши друзья оказали немалую услугу и мне лично, и моей семье, и всему Российскому государству. Однако же не могу не выразить удивления по поводу формы, которую приняли ваши действия. И если вас, как иностранцев – во всяком случае, с точки зрения закона нашей державы, – еще можно понять, то действия наших подданных…
И Александр обвел Корфа, Никонова и Вершинина тяжелым и весьма красноречивым взглядом.
– Ну что ж, во всяком случае нас не посадили, – заметил Олег Иванович. – Уже радует.
– А могли? – осведомился Каретников.
Они стояли у парапета и смотрели на панораму дворцов Адмиралтейской стороны. Сзади высились Ростральные колонны, подпирала свинцовое небо античная колоннада Биржи.
– Да запросто. Если ты не заметил, царь был, мягко говоря, не в настроении. И можно понять: узнать, что тебя вот так сыграли втемную, – да не одного, а вместе с жандармским управлением, со всей службой личной охраны… Мало того, его же собственные офицеры были в курсе этих раскладов – и ни слова не сказали венценосцу. Наоборот, позволили использовать его как приманку…
– Это ты о Корфе с Никоновым? – спросил Каретников.
– Да, и о Вершинине. Он, как ни крути, знал о наших планах, но скрыл даже от непосредственного начальства.
– А что было делать? – пожал плечами Каретников. – Уже сто раз говорили! Они же все…
– Да-да, испортили бы – лови потом террористов по всему Питеру! Мне-то можешь не объяснять. Но взгляни на это глазами Александра: покушение с применением невероятных средств, причем ни охрана, ни жандармы ни сном ни духом. Мало того – и семья его под удар попала! А потом являются какие-то умники и срывают покушение – теми же невероятными средствами – и заявляют, что знают, что ему, царю, надо делать, чтобы сохранить династию, монархию и государство!